Соц сети

Возврат прав лишение водительских
Правовая защита автолюбителей. Объявления частных автоинструкторов Москвы.
6651102.ru
24.05.2012

Иные миры

Иные миры
(Повесть)
Татьяна Гоголевич

“Всякий звук умолк, а этот – нет, и в полрезьбы, но так протяжно
Длился, не кончался, не кончался он, покуда не кончился”.
(М.Щербаков, “Циркач”)

Скорее всего, заканчивался октябрь. Оттенки позднего вечера, подсвеченного фонарями, уже не имели розовато-коричневой теплоты, которая появляется, пока осень не слишком глубока. Это могло произойти и в ноябре, потому что в нашем походе в горы в начале ноября мир, как будто бы, еще не изменился.
В любом случае, на том причале была уже поздняя осень. В глубоких морщинах наклоненного к воде тротуара застряли иссохшие бежевые листья. Сиреневый сугроб опавшей листвы под фонарем, шевелясь, казался странным живым цветком. На причале росли только ели. Листву принесло из ближайшего сквера. Там бродил ветер, вяло потрошил тополя. Хотя, кажется, потрошить уже было нечего.
Я еще не понимала тогда, как глубока осень. Кто-то наверху спокойно и уютно вышивал ткань моей судьбы, кладя стежок за стежком. Мы все лето ходили в походы, а потом еще сентябрь и октябрь. Летний жар вечера, когда я шла по городу, а он ехал в автобусе, и, увидев меня, вышел, спокойно перешел в горящую осень. Она уже отгорела, но я еще не чувствовала этого. Все было просто: вначале цвели розы, потом листья ложились под ноги лепестками. Я скоро должна была уехать. Казалось странным, что он, мой внезапно появившийся приятель, все еще со мной.
Над Волгой размазывался туман, несильный: нечетким контуром сквозь тьму различались горы. Вода была тиха. Ветер, бродивший по городу, замирал у Волги. У берега чуть покачивались два легких судна, похожих на чайные клипера. С гор принесло запах можжевельника, листвы и последних цветов или ягод. От воды пахло рыбой.
Корабли, необычно чистые, будто вымытые с мылом, притягивали взгляд. Над ними поднимались стройные мачты. С мачт к рубкам множеством проводов спускались антенны. Они металлически поблескивали в темноте. В то время на таких судах плавали ихтиологи или гидрографы. На одном из кораблей светилось окно, ложилось на воду золотым мерцающим пятном. Нам показалось, что слышится тихий печальный мотив, но, когда мы подошли к воде, музыка исчезла.
С корабля, где горело окно, на причал спускался крутой тоненький трап с веревочными поручнями. Я забежала на него, и он закачался подо мной, поскрипывая. Сама не знаю теперь, зачем я это сделала. Может быть, захотелось пройти по узкому трапу над черной водой, может быть, - подразнить товарища. Я видела, с каким интересом и сожалением он оглядывал этот корабль – вначале корабль, а потом – канат, который свисал с борта, как перевел взгляд с края каната на причал, отмеривая расстояние холодной темной воды. Трап спускался на неосвещенный угол причала, я заметила его первой. Было что-то в этом трапе особенное, приглашающее.
Я опомнилась уже наверху, у железной калиточки, ведущей с трапа на корабль. Ее заперли изнутри. Может быть, на этом бы все и кончилось, но товарищ поднялся вслед за мной, просунул руку к дверце и открыл ее. На палубе было темно, и тогда он прыгнул на перила борта, оттуда – вниз и протянул руки ко мне. Я осторожно шагнула в темноту, где слегка виднелись только ладони, и мой приятель поймал меня, поставил на палубу.
На корабле стояла ночь, густая, как черный кофе или, даже, сочная, как слива. Я оступилась на тонких каблучках, и спешно пригладила взметнувшуюся одежду - на мне были расклешенные пальто и платье, к счастью, длинные. За время наших походов я успела отвыкнуть от каблуков и платья.
Корабль, на который мы забрались, немного походил на обычный речной “Омик”, очищенный от всего лишнего. Когда глаза привыкли к темноте, мы различили моторную лодку на палубе, и рубку, и спуск вниз, в трюм, и целую стаю чаек, сидящих на воде поодаль. Причал с корабля казался странно далеким. Было часов одиннадцать.

…Его звали Имант, Имант Ратх. Я знала о нем почти так же мало, как и в первый день знакомства, когда он вдруг оказался на улице вместе со мной, и прошел квартал, насвистывая и не глядя на меня, а потом спокойно спросил, который час.
Он мог бы и не выходить из автобуса на две остановки раньше. Мы оба держали путь на подготовительные курсы в политехническом. Только Имант готовился в политехнический, а я собиралась освежить физику для другого ВУЗа. Мы оказались в разных группах. Через день, без предисловия, которое обычно предваряет отношения, он встретил меня после занятий. Он стоял у стены, немного горбясь, и у него тогда еще не отросли волосы. Институт он знал, как свои пять пальцев. До армии он уже начинал учиться в этом институте.
Мы, как будто бы, о нем не говорили. Тем ни менее, к осени, я каким-то образом знала, что он любит Бредбери и Хемингуэя, а также ромашки и сон-траву, и запах диких, ночных фиалок. И что дома у него живет большой серый кот с древним русским именем, а его любимый ландшафт – озера, окаймленные лесистыми горами.
Но прошлого у него словно бы не было. Он не рассказывал о нем. Я знала только о ручье, текущем меж гранитных валунов. В ручье водились рыбы. Имант, одиннадцатилетний мальчик, ложился на камни и смотрел на рыб.
Он любил русскую бардовскую песню, но сам не пел. Он и говорил по-русски мало, хотя и чисто, стеснялся писать. До 13 лет он прожил в Эстонии, в 360-ти километрах от Питера, - на эстонской стороне города Нарвы. Его детские друзья были эстонцами. Между тем, в его паспорте стояло “русский”, его семья считалась русской, и сам себя он считал таковым.
Как-то он обмолвился, что Ратх – не настоящая фамилия его отца, и что его самого когда-то звали иначе. Паспорт он получал в России. Русские друзья легко перекрестили его из Иманта в Диму, однако, почему-то, продолжали звать Имантом. Это имя пристало к нему, как к другим пристает кличка. Собственно, в паспорте было записано “Иманд”, но он произносил и писал свое имя с мягким окончанием.
У него дрожали пальцы. Ходил он стремительной походкой – одновременно скованной и окрыленной. Может быть, оттого, что в его ходьбе не участвовали руки, он, шагая, казался нахохленной птицей, не приспособленной для перемещения по земле. Странный был у него подчерк. Он мог писать чрезвычайно отчетливо и аккуратно, красиво разделяя буквы. Но я видела его записные книжки с причудливо скачущими буквами, то слишком резкими, то – неуверенными по-детски, и целые строки то словно бы прижимались к бумаге, то казались окаменевшими.
К осени его волосы, блестящие и густые, опустились до плеч. Он стриг их “под пажа”. Жесткие скулы, высокий лоб, удлиненный тонкий нос, наблюдательные темные глаза, чистая смуглая кожа, и – не выцветающие на солнце, отливающие холодным темным золотом длинные прямые пряди. На некоторых фотоснимках они выходили почти черными, и его можно было принять за индейца. Я сказала ему об этом, а он пошутил, что одна из его прапрабабок была китаянкой. Может быть, это и не было шуткой. Его глаза формой напоминали миндаль, их наружные края чуть-чуть опускались вниз. И у него были крепкие плечи и ноги, грубые от работы на токарном станке ладони, красивые запястья и длинные пальцы с неаккуратными ногтями. Он ходил летом в пестрых рубахах, а осенью – в штормовке, и когда смеялся, откидывал голову, закрывал глаза и показывал безукоризненные белые зубы. Только в это время он и казался уязвимым.
С той же простотой, с которой он вышел из автобуса мне навстречу, он пригласил меня, изнеженную домашнюю девочку, в походную жизнь. Я любила вечера при свечах, хорошие книги и хорошую музыку, бальные танцы, театр и общество интеллектуалов. Такая вещь, как осень и дожди, например, предполагала зонт и плащ, теплый свитер и вечер с чашкой горячего чая у окна. Я и сама не могу объяснить, как это произошло. Просто, одним словом. Он меня, как будто бы, не уговаривал. Его решительность была ненавязчива.
Из-за своей сдержанности он вообще казался простым, хотя таковым не являлся. Однажды он объяснил мне, закончившей физико-математическую школу, один из сложных вопросов по физике. Мне легко давалась математика, и почему-то всем казалось, что так же легко дается мне физика. Но это было не так. Я понимала только оптику. Легкость, с которой Имант растолковал, – оперируя несколькими словами – то, что казалось необъяснимым, вызвала у меня чувство неловкости.
Как-то мы вместе сидели на лекции. Имант почти не делал записей – две-три формулы за лекцию. Между тем его тетрадь была исписана. Я взяла ее и пролистала. Между формул встречались строки, “Ах, как хочется в синий лес, Ах, как хочется в черный бор, Но мой транспорт сломался весь, Я сижу и листаю альбом”, “А может, дурачина я, и эти рожи чинные уставились совсем не на меня”. “Подари мне Анри Руссо свое детское колесо”…еще что-то, такое же.
Он поступил на вечернее отделение и вернулся на завод, где работал с 14 лет. На одной из прогулок он подвел меня к большой стеклянной витрине Дома Технического Творчества. За стеклом лежал аккуратный маленький станок.
- Как тебе это? – невыразительно спросил Имант. Я пожала плечами. Мы отошли от витрины, и лишь годы спустя я узнала, что этот станок Имант сделал со своими двумя друзьями, когда еще учился в училище.
Позднее он устроил мне настоящую экскурсию на свой завод. Должно быть, ему казалось, что я увижу то, что видел он. Но, пожалуй, меня удивило лишь пламя, вырывающееся из горна печи, где обжигали металл, – само количество пламени в закрытом помещении, и еще – девушка моих лет, управляющая огромным краном.

…В тот год мне было девятнадцать, а Иманту Ратху – двадцать один.

Туман подплыл к кораблю. Пропали горы, причал затянуло дымной вуалью. Все немного размылось. Только над нами, наверху, в черном небе горели звезды – нежные, белые и дрожащие. Туман пах мятыми кленовыми листьями и горьковатым вином, настоявшимся в дубовых бочках. Неудивительно: этот туман приплыл с того берега, где лежал заповедник.

… В заповедник мы первый раз пошли осенью, когда под веснушчатыми кленами уже собрались пухлые ворохи звездчатых, светло-золотистых листьев, будто бы обрызганных пурпуром и медью. Может быть, какой-то вирус жил в тех кленах, обсыпая листву разноцветными пятнышками. Но это было красиво, казалось однажды начавшимся и нескончаемым карнавалом. Разноцветные летающие пятнышки напоминали конфетти.
Шла удивительная осень. Никогда потом не была она такой теплой и яркой. Пахло корицей в кленовом лесу на скалах. Золотые лучи текли из крон, выхватывая салатовые, оранжевые, лимонно-желтые, алые пятна на золотом. Алые листья, яркие, как маки, пролетали над дорогами, выстланными листвой. Цвет веселил, казалось, что отовсюду тянулись губы, и всюду глядели широко открытые глаза, и везде трепетали крылья бабочек.
До заповедника было уже так много походов, что у меня появилась для них одежда и обувь, и я могла пройти километра четыре подряд, не отдыхая. Имант брал меня на песчаные высокие холмы и каменные скалы, на озера с оранжевыми кувшинками, на неведомые мне до того протоки и острова. Он просто показывал место и смотрел на меня, осторожно, искоса – как это мне. Вначале мы путешествовали вдвоем, но недолго. Не больше месяца прошло прежде, чем я узнала его друзей. В заповедник мы ходили только с его друзьями. Это, наверное, было необходимо и из соображений безопасности.
Друзья Иманта занимались скалолазаньем. Заводской турклуб: спортивная, сплоченная и несколько разношерстная компания. На скалы ходили серьезные спортсмены, туристы-любители и просто любители отдохнуть. Простые рабочие, инженеры. Возраст – от моих девятнадцати (одна девочка) до сорока с лишним.
Я тогда еще жила с родителями. Моих родителей радовало, что я физически окрепла. Они отпускали меня в походы с ночевкой. Собственно, им нечего было бояться: безобразий в спортивной компании не практиковалось.
Мама поощряла и наше знакомство с Имантом. Она говорила, что до него все мои близкие знакомства отличались рафинированностью. Еще она говорила, что среди рабочего класса встречаются самые чистые индивидуумы, и что-то шутила в адрес гнилой интеллигенции, к которой они с папой принадлежали. Ей тогда на самом деле хотелось, чтобы я познакомилась с рабочими. Она полагала, что это будет полезно для меня.
Мы с Имантом ходили в горы с опозданием, отдельно от других, уходящих, обычно, после обеда в пятницу – из-за моих дел, из-за того, что моя вторая смена в поликлинике оканчивалась порою в девять. Еще - из-за моих друзей, с которыми я продолжала, конечно же, встречаться, и с которыми не знакомила Иманта: его, наверняка, сочли бы дурным тоном.
Я уже чувствовала, что он – не дурной тон, но мне не хотелось ничего объяснять своим друзьям, понимавшим и в музыке, и в политике, и в одежде. Имант одевался кое-как. Он не надел бы мятое или несвежее, но его вещи могли не гармонировать между собой, он носил свитера, которые подчеркивали, как он сутулится. Он имел два пальто, одно короткое, другое длинное, которые ему не шли. Короткое пальто было слишком коротким, а длинное не вязалось с его резкими, угловатыми движениями. Кроме того, он мог оказаться непредсказуем, – например, не поддержать разговора, ничем не объясняя этого. Однажды я все-таки взяла его с собой в один приличный дом, а он держал себя отчужденно, и не пытался сгладить неловкости, возникающие по его вине.
Но он был хорош в штормовке и рваных джинсах в лесах заповедника, где светящейся лампой горел кленовый подлесок на скале и отраженья высоких ветвей пахли в реке камнем и прибрежной синей ежевикой. Он становился другим человеком, он сам превращался в потоки листвы и ветра.
Однажды мы шли в заповедник в пятницу вечером, после моей второй смены. Тропа вела между скалой и обрывом, и только одно место, в лесном распадке, подходило для привала. Мы сбросили рюкзаки на ворох листьев. Горел закат. Имант зачерпнул пригоршню палой листвы, улыбнулся светло, сказал:
- Смотри, листья – как лепестки. Вот лепестки розы, а вот – хризантема, а это – лилия. А вот красный тюльпан.
Дул ветер, расплескивал листья в его ладонях, унес маленькое легкое перышко, лежавшее сверху.
Я бы не додумалась до лепестков, но потом, всю оставшуюся осень, глядя на разбредавшуюся листву, говорила себе: «Вот закат, а вот красное легкое вино, а это вишня, а это кофе пролилось, а это – абрикосовая мякоть…»
И еще рассвет, и темная слива, и спелая земляника, и сирень, и снова - розовые тугие лилии… Земляникой и дымом пахла одежда Ратха, пепельно-золотая его голова терялась среди солнечной листвы. Остался черно-белый снимок, – он сидит, наклонившись к листве, свитер, удлиненный овал лица, гофмановский профиль. На фоне серой воды – листва и рассыпанные по плечам пряди – одним тоном.
Потом пошли прозрачные дожди. Промокшие леса потемнели, как только что вынутый из воды янтарь. Когда дождь стихал, глубокий синий цвет заполнял небо и воду. От набравших влагу хрустальных листьев промокали кроссовки, приходилось нести с собой резиновые сапоги. Откуда-то, вдруг, появилось огромное количество нежности. Дожди смягчали осень, и кисти трясущегося на ветру бересклета походили на перебираемые невидимыми быстрыми пальцами астры.

…Поскрипывали цепи. Чуть ощутимо ходила вода под кораблем. Рыхло стелился туман, лохматый, как уши щенка. Он все еще был легок. Затаенно дышала река.
-Санечка, - сказал он мне, едва касаясь сзади моих волос, - Сашенька.

Однажды мы пошли в поход совсем поздно. В половине одиннадцатого закончился танцевальный вечер, на который папа достал мне билет. Когда вышла с вечера, шел дождь, город казался таким черным и мокрым, что, собственно, я уже не предполагала похода. Но Ратх ждал меня у выхода, а дома у моих родителей, он же, уложил рюкзаки. Мы еще успели на последний автобус: заполночь, в косматом черном дожде, он перевез нас через ГЭС. Еще какой-то шалый автобус в час ночи высадил нас у тропы, ведущей в заповедник.
Ни луны, ни звезд, ни огней. Только на остановке, возле деревянной пристани, горел хилый фонарь, бледно освещал кусочек берега. Огромные валуны на берегу, в том месте, откуда поднималась тропа, были черны и мокры. Казалось, все сущее исчерпывается этими двумя словами. И лес был черен и мокр, а узенькую, невидимую глиняную тропу, вьющуюся между обрывом и скалой, залепленную черной листвой, размыло. Шел дождь, текла листва, булькающий, гулкий, дрожащий, стеклянный звук стоял над лесом. В этом, между прочим, был свой комфорт. Глаза постепенно привыкли к темноте, а ноги – к дороге, и мы прошли обычные пять километров до привала, где нас должны были встречать. Там, у подножья скалы, находилось одно спокойное место, огороженное скальным полукругом, – откуда бы ни дул ветер, не задувало костер. Мы промокли насквозь, пока дошли до стоянки. Это было не страшно, пока двигаешься – не страшно, а в палатке мы бы переоделись.
Но палатки не было. На обычное место привала натекла глубокая лужа.
Имант сбросил рюкзаки на камень посуше, сказал, что все будет в порядке, и ушел искать ребят. Он просил меня не уходить от рюкзаков. И я, действительно, довольно долго не трогалась с места. Вначале я слышала мягкие шаги Иманта, потом – отдаляющийся в развалины скал, мокрый треск плотно сросшихся ветвей и посвистывание. А дальше – только хлипающий, стонущий, шелестящий дикий лес с клубящимся мокрым листопадом, всплески и вздохи со стороны реки. Прошло примерно полчаса, и мне стало страшно.
Я решила спуститься к реке, и спустилась – по скользким камням, опутанным ежевикой. Вода с них так и текла. Волга поднялась, плети ежевики опускались прямо в нее, а раньше ежевику от воды отделяла полоса хрустящей гальки. Я выпила речной воды, и поднялась наверх. Мне казалось, что заблудиться там, даже ночью, невозможно - куда как проще: слева – Волга, справа – горы. Тем ни менее я заблудилась. Я прошла с полкилометра, прежде чем поняла, что иду по тропе в другую сторону – туда, где еще ни разу не была. Я подумала, что Имант, возможно, уже вернулся и беспокоится. Я позвала его, и тут кто-то огромный вздохнул рядом, и, осыпая меня фонтанчиками воды и листвы, едва меня не опрокинув, сопя, прохромал мимо – как раз в ту сторону, куда мне надо было возвращаться. Я закричала и оступилась, а оступясь, подвернула ногу.
Имант нашел меня по этому крику. Он появился на тропе с сумасшедшими глазами, все сразу понял, взял меня на руки и понес. Он сдерживал прерывистое дыхание, в его мокрых волосах запутался маленький, светящийся в темноте листик, а на капюшоне была мокрая паутина. Я крепко обхватила руками его плечи, и подумала, что почувствовала его только что, когда увидела глаза и нервные губы – всю его жизнь, о которой он мне не говорил, и суть его замкнутости и неуловимости, суть силы, сжатой пружиной таившейся в нем. И его отрешенность от обыденной жизни, и его покорное противостояние ей.
Он донес меня туда, где обычно делали стоянку, и громко свистнул. Из черноты появился его лучший друг, взял рюкзаки, двинулся в сторону горы.
Из-за дождя палатки поставили на вершине утеса, откуда вода скатывалась. Имант нашел эту палатку на ощупь, когда взобрался на утес, чтобы крикнуть: горы сходились вокруг того утеса амфитеатром. Крик, брошенный с утеса, многократно отражался эхом.
До трех ночи на вершине утеса для нас горел костер. Его было трудно поддерживать под потоками воды дальше, решили, что мы придем утром.
Имант поднялся на гору, не выпуская меня из рук, и только на мокрой скале, заплетенной березовыми корнями, как лестницей, ему помогли. Скала была почти отвесной, дождь хлестал, зашлепывая лица черными хвоинками и бледной листвой. Она казалась белой в темноте. Пахло мхом. Он густо оплетал березовые корни.
В палатке меня сразу же заставили выпить спирта из обтянутой брезентом фляги, отмерив дозу. Потом уже кто-то помог переодеться, растереть руки и ноги. Дальше стало тепло, и я ничего не помню. Даже как мне бинтовали ногу.
Когда я проснулась, было еще темно, только темнота чуть-чуть отливала голубым. Казалось, что голубизна идет от непрекращающегося дождя. Моя голова лежала на руке Иманта. Он не спал. Я потянулась, - насколько позволяла пятиместная палатка, в которой спали восемь человек, - и ощутила вдруг, что волосы мои высохли, а у Иманта они совершенно мокры. Край палатки, где он лежал, пропускал воду, а он не шевелился, чтобы не разбудить кого-нибудь.

…Туман плел свои кружева, сгущаясь. Казалось, что мы в горах. Вокруг нас плыли облака. Бегущим молоком, кипящей серой лавой. Лист прилип к железным перилам. Кусок осени проплыл в разрыве тумана. Скрип, плеск, вздох, всхлип. Скрипело и пиликало, как будто бы кто-то настраивал скрипку.
Тонкий профиль, смуглый и бледный, казался отстраненным и далеким.
- Представь, что мы на межпланетном корабле, - тихо и четко сказал он, не глядя на меня. – Сейчас туман закроет нас, и перенесет на другую планету. Там будет все почти так же, как у нас, такие же улицы, ты придешь к себе домой, потому что будет такой же дом, и там будут люди, похожие на твоих родителей. Но это будет другой мир.
Будто бы в ответ на его слова туман плотнее подошел к кораблю. Берег пропал. Ратх легко коснулся моей руки, кончиков пальцев, поднес их к своим глазам. Его пальцы были длиннее моих, но мои казались длиннее, потому что они тоньше, и мои ногти - овальной формы. А у него руки были грубыми, и ногти – плоскими и короткими, хотя его запястья были красивы. Даже в этом глупом коротком пальто. Я рассеянно спросила:
- Как же мы теперь вернемся?
- Просто, - ответил он. – Корабль будет ждать нас на берегу. Главное, нам через неделю сюда вернуться.
Я закинула голову. Звезды сверху еще немного просвечивали, но земли уже не было видно: ни того, ни другого берега. Блуждающая мгла дышала на нас свежестью, горькой осенней листвой далеких, исчезнувших, берегов, речною влагой.
Туман уже не бурлил, не казался кипящей лавой. Он свернулся в клубок, свил вокруг корабля плотное гнездо. Он был такой тяжелый, что, казалось, немного раскачивал корабль, когда облокачивался на один из бортов больше. Появилось ощущение открывающейся бездны и странного уюта. Бездна дышала сквозь туман, просачиваясь в невидимые прорези холодом. На железной поверхности собрались маленькие капли. Туман отразился в воде, и вода перестала быть зеркалом - а может быть, и совсем исчезла.
Имант уже не в первый раз говорил про межпланетный корабль. Я не очень хорошо запомнила того, что он говорил раньше. Что-то о том, что в определённых географических местах Земли перейти в параллельные иные миры легче, чем в местах обычных. Что человек сам творит неописанные физикой миры, и вымысел остается таковым лишь пока не становится частью переживания. Но когда это случается, происходит нечто, наделенное силой, способной действовать даже на несознательную материю.
Я дотронулась до его запястий, заглянула ему в лицо. Его глаза были печальны от какой-то невысказанной мысли. Он смотрел вглубь себя.
Замедленным мягким жестом он взял мое лицо в руки, как брал когда-то горсть листвы. Он ничего мне не сказал, просто смотрел на меня, тем же взглядом, которым только что искал что-то в себе, а я, почему-то, подумала, что, когда мы были в заповеднике в последний раз, кленовые листья были уже бледнее его золотых волос.
В тумане перемежались слои тепла и холода. Сквозь туман я вдруг почувствовала, как прилетела ночь, птицей села на поручни. Похолодало, потом потеплело, и, как-то незаметно, проявилось окно рубки. Стало уютно, как если бы свечку внесли в неосвещенную комнату. Окно, конечно, горело все время, но иначе – вначале слишком обыкновенно, потом - еле тлеющим далеким пятном. Теперь оно светилось, как звезда над туманным островом, покачивалось в клубах пара, как окошко бревенчатой избушки среди леса. Оно не освещало туман, но наполняло его светом, окрашивало. Я запрокинула вверх голову, – не было уже ни неба, ни звезд, над нами тоже плыл туман, подкрашенный золотистым. Ратх осторожно притянул меня сзади за плечи.
- Моя лунная девочка, - прошептал он, - лодочка лунная.
Становилось сыро. Стояла полная, глухая тишина. Ратх немного прикашливал, но даже его кашель звучал будто бы сквозь вату. Только иногда - что-то внезапно то пискнет, то звякнет, то охнет. И словно бы мягкие руки порой прикоснутся к лицу.
- Мы здесь одни? – спросила я Ратха.
- Не знаю, - ответил он протяжно. Он отпустил меня, шагнул к окну и заглянул в него. Я тоже подошла к окну. Оно запотело, сквозь него ничего нельзя было увидеть. Ратх тихонько толкнул дверь рубки, и она тут же, скрипнув, открылась.
- Здесь никого нет, - сказал он.
В рубке было тепло. Собственно, это, скоре, называлось каютой. Горела лампа, на деревянном некрашеном столе стояли два чистых стакана и термос. Рядом, в фарфоровом блюдечке, лежали кусочки сахару. На деревянной же лавке дремал чайник. Я дотронулась до него и отдернула руку: он был горячим. Пахло деревом и чаем. А окна изнутри были в синеве. Еще стояла свеча в подсвечнике. Все это напоминало сон. Нас словно бы ждали здесь.
- Кажется, мы здесь совсем одни, - пробормотал Имант.
Было так тепло, что я расстегнула отсыревшее пальто. На мне было фиолетово-синее платье, очень темное и любимое. Я звала его “чернильным”. Оно было такое темное, что серый воротничок с галстуком в мелких, таких же чернильных, цветочках, казался очень светлым. Платье шила мне мама. Кто-то сказал мне, что, когда я в этом платье, мои волосы тоже, как чернила, отливают фиолетово-синим.
Не знаю, почему мне запомнилось мое платье. Может быть, ночь в окне была такого же оттенка.
Платье…
Я подумала вдруг о недавнем бардовском концерте, о том, как долго выбирала к нему одежду и обувь. А друзья Ратха, туристы из заводского общежития, пришли на концерт почти в том же, в чем ходили в походы – в свитерах, советских или польских джинсах и даже в спортивных костюмах. Один из ребят пришел в лыжном костюме с начесом. Он очень непринужденно держался в нем.
Я сама последний раз надевала лыжный костюм “ просто так” в двенадцать лет, в пионерском лагере. Уже тогда в нашем отряде не все двенадцатилетние девочки решались “просто так” выходить в лыжном костюме. Весь концерт я вспоминала сосновые иглы и тяжелых птиц на шиферной крыше лагерного домика, и легкость своих движений. Сосны там росли так обильно, что хвоя, падающая на крышу, почти скрывала ее целиком. А птицы, когда ходили по крыше, стучали жесткими пятками, и мы просыпались от этого стука. Я вспомнила шуршание и живой, тонкий стук дождя по домику, и снова ощутила на себе алую теплоту своего лыжного костюма. К слову, в зале было холодно.
Мы вышли с концерта. Имант насвистывал: “И вот старый дом открывает наш ключ, Бывавший в иных мирах”.
Я сказала ему, подбирая слова к возникшему вдруг ощущению:
- Все это – так хорошо. Но почему же грустно, и все это так…
Я замолчала.
- Как? – спросил Ратх, обычно способный ждать реплики собеседника минуты. Он вообще не был склонен форсировать события, происходящие в чужой душе.
- Как будто бы - о лишних людях.
- А мы и есть лишние люди, - отозвался Имант. - Мы не вписываемся в общество.
Я знала, что он комсорг, и напомнила ему об этом. Кажется, он был комсоргом и на заводе, и в институте. Имант прищурился:
- Я пытаюсь держать этот мир в руках. Но он постоянно ускользает.
Я хотела возразить ему, но подумала вдруг, что среди моих друзей, существовавших параллельно с Ратхом, бардовская песня не считалась хорошим тоном.
Для этого имелись определения: “уровень КСП”, “самодеятельность”.

Имант сел напротив меня и тоже расстегнул свою куртку. Высвободил руки, оперся локтями на стол, положил на переплетенные кисти подбородок. На нем был свитер из колючей шерсти с заштопанными локтями. Бледно-золотистый свет падал на его лицо.
- Расскажи мне что-нибудь, - попросила я его.
Он задумался, и мне, почему-то, показалось, что он сейчас расскажет о своей семье, – иногда он говорил что-то теплое о младшем брате. Я, например, знала, что, в отличие от него, у его младшего брата красивые руки.
Но Имант заговорил о гранитных валунах, которые с ледникового периода лежат в Эстонии вдоль дорог, у рек, выступают вдруг, грудой, на песчаных дюнах в сосновом лесу. Иногда они встречаются в самых неожиданных местах. Камни эти пользуются уважением.
- Представь, - сказал Имант, - распаханное поле. На нем – островки огромных камней. Пашня бережно их обходит.
Его голос звучал тихо и быстро.
Они серые, черные, шероховатые на ощупь. В них нет галечной гладкости. Три-пять метров в диаметре. Кажется, они поднимаются из самой глубины земли, и когда стучишь по ним, этот стук, словно бы, возвращается в глубину. Издали валуны похожи на крупных морских зверей – лежбище тюленей, или котиков. Вода и ветры стирают острые грани, не видно сколов. Плавные линии. Как у облаков. Кое-где стоят курганы, сложенные из более мелких камней. Встречаются камни, очертанием напоминающие человеческий профиль.
Если идти от границы и дорог вглубь Эстонии, валуны собираются в скалы, в огромные гранитные массивы.
- Статуя Петра Первого в Питере, - сказал Имант, - стоит на таком же валуне.
- А причем тут Питер? – спросила я.
- Питер там же, близко…

Корабль качнуло. Имант протянул руку через стол, и, взяв обеими руками мою кисть, ссутулился над ней. Он смотрел на нее вначале так, как она лежала на столе, потом перевернул ладонью вверх. Словно бы что-то пытался прочесть. Или читал. Тень падала на его лицо, и я не различала его глаз – только темные круги под ними.
Далекий, замирающий и протяжный звук, чистый, как колокольчик, коснулся тишины. Другой звук - тонкий и горький – ответил ему. И еще один звук, странный и рваный, донесся до нашей каюты. Приоткрыло дверь, пепельный пахучий дым пополз в комнату. Имант встал, чтобы закрыть дверь, но задержался у порога. Тогда я тоже подошла к проему. Там так же клубилось, бледная звезда мелькнула низко над водой – или, во всяком случае, там, где до тумана была вода. Провизжала где-то цепь, жидкие тени, с неразборчивым клокотаньем, промазались мимо.
Еще один звук, низкий и тающий, дохнул на корабль из тумана. И какой-то беззвучный свет, дрожащий, хрупкий огонек, вспыхнул вдруг возле самого борта и погас – или скрылся.
- Почему ты рассказал про валуны? – спросила я. Мой голос прозвучал глухо.
- Ведь наш корабль покидает и мою планету, - тоже словно бы издалека, рассеянно отозвался Имант.
- …или уже покинул, - продолжил он.
- Где же мы? – спросила я.
- Где-нибудь в космосе, в межпланетном пространстве.
Мы оба замолчали. Я прислонилась плечом к плечу Ратха и закрыла глаза. Я, действительно, чувствовала таинственную вселенную, окружавшую нас. Казалось, что кто-то, дальний, большой и невидимый, приник к нам ухом и слушает нас. Причем, для того, чтобы он нас услышал, не обязательно было разговаривать.

Потом, вдруг, наступила тишина. Только напоследок что-то протащилось мимо нас с шелестящим стоном. Тишина стала другой, она отличалась от той, которая сопровождала нас до того.
Я открыла глаза. На берегу явственно горел электрический огонь, и весь берег был прорисован легким карандашом, сонный и чистый. Гибкая линия взлетевшей чайки прочертила серое пространство. Кудри тумана медленно плыли по воде.
Сырость вдруг пропитала тело.
- Кажется, мы приехали, - сказал Имант.












































































































Вам это будет интересно!

  • Иные миры
  • Миры Яцека Йерки.


  • Последние новости


    Бхастрика

    Техника бхастрики имеет много общего с капалабхати, но существуют и значительные различия между этими упражнениями. Йоги часто расценивают капалабхати как облегченную разновидность бхастрики, что позволяет использовать последнюю для освоения более сложного этапа очистительной дыхательной гимнастики. Для выполнения бхастрики наибо...
    Читать далее »

    Дхарана и дхьяна, или концентрация и медитация

    Дхарана и дхьяна – шестая и седьмая ступени системы Патанджали. Наряду с пратьяхарой и самадхи они составляют раджа-йогу. Чем отличается концентрация от медитации? При концентрации включается только разум; при медитации – сердце и все существо в целом. При концентрации разум фиксируется на каком-то определенном предмете. Меди...
    Читать далее »

    Йога пальцев

    В руках расположены удивительные энергетические каналы, связанные с целой функциональной системой и носящие название органа, на который они замыкаются. Положение рук – мудра, строго определено каноном и имеет тайный символический смысл. Знатоки мудры насчитывают сотни различных значений в комбинациях и фигурах, изображаемых пальцами. Йо...
    Читать далее »

    Массаж глаз

    Его выполняют, когда чувствуют, что глаза устали во время какой-либо работы (чтение, шитье). Это упражнение может входить в комплекс, но может быть и самостоятельным. 1. Через ноздри делают спокойный и полный вдох. Приближают ладони к глазам так, чтобы получился угол, равный 45°. 2. Через нос делают выдох. В этот момент начинают мас...
    Читать далее »

    Заключение

    Секрет йоги заключается в том, что она взаимодействует с человеком в целом, а не с какой-то одной сферой его физиологической и духовной жизни. Она сопряжена с физическим, умственным, нравственным и духовным развитием индивида. Она укрепляет силы, уже существующие внутри нас. Начиная с улучшения здоровья, благоприобретенного отличного физического состояния, она шаг за шагом охватывает ментальну...
    Читать далее »

    Наули

    Данное упражнение йоги называют устранением прямых мышц живота. Действие наули не имеет ничего общего с уддияной бандхой, хотя отдельные элементы выполнения обоих упражнений совпадают. Исходное положение для наули то же самое, что и для уддияны бандхи. Сначала нужно вдохнуть максимально полно, а затем выполнить уддияну баядху. После этого прямые мышцы живота напрягаются, а живот выпячиваетс...
    Читать далее »

    Процедура полоскания горла

    Необходимо также заботиться о здоровье горла. Миндалины, расположенные в горле, – часть иммунной системы. Они представляют собой барьер, защищающий организм от болезнетворных микробов, проникающих извне. Процедуры вамана-дхаоти и джаля-нети весьма благотворно влияют на состояние горла. Для борьбы с заболеваниями горла есть комплекс упражнений. Гигиеническое полоскание горла солонова...
    Читать далее »
    24.05.2012

    Иные миры

    Причал спал. Он, действительно, на первый взгляд не отличался от покинутого нами. И берег пах полынью – обычной. На жестком асфальте подсыхала пена. Пожалуй, только трап показался чересчур узеньким и длинным, но это же был знакомый трап.
    Город лежал перед нами, спокойный, расслабленный, как сонный ребенок, дождь бежал по спускающимся к воде улицам. Мне, почему-то, остро запомнилось, как вдалеке разбегается этот мелкий дождичек, а у причала все еще стоит тишина, и с деревьев капает туман.
    Листва под причальным фонарем уже не походила на сиреневый цветок. Но когда я поставила ногу в ботиночке на черную резьбу, за которой плескалась и чавкала невидимая река, подул легкий сырой ветер, что-то невнятное прошуршала листва отдаленных серых деревьев, и сиреневая горстка пепла упала на мои колени.
    Как бы то ни было, где бы мы ни находились, - пора было возвращаться домой. Когда мы уходили, жалобно что-то вскрикнуло там, где стояли корабли, и тут же нечто тяжелое проскрежетало – словно бы в ответ.

    На остановке, где на нас налетел сырой стремительный ветер, где дребезжащий дождь качался на скользком уже асфальте, я вдруг поняла: в этом ли мире, или вообще, в обоих мирах, на обеих планетах, – но кончилась та часть осени, которая сопровождается осенним сверканием и блеском, особенным, серебряно-солнечным. Что серебрящиеся дымные утра не просто прошли, а и не повторятся впредь, ничего не повторится – ни рассвет, поднимающийся с пахнущих ежевикой камней, ни жадные хрупкие осы в кафе на улице, где мы полюбили пить кофе. Осы осыпали кафе вместе с тополиной листвой. Их было так много, что они, махровые, пергаментные, стеклянные, напоминали оранжевую пену, щедро разлитую по солнечным розовым столикам. Мне вдруг стало жалко ос.
    - Начало первого, - задумчиво сказал Имант. – Ходит ли по этой планете какой-нибудь транспорт?
    Следовало, к слову, ехать в другой район. Но транспорт ходил, и в час мы уже приехали ко мне.
    Как Имант и сказал, все было почти так же, как у нас, такие же улицы, и у меня был такой же дом, и там не спали мои родители. Вот только такого дождя в нашем городе не было давно.
    После черных осклизлых улиц наша квартира показалась мне слишком светлой. Мама и папа, как всегда, ждали меня. Они не ограничивали моей свободы и раньше, и, тем более, теперь, когда мне оставалось меньше месяца до отъезда, – только не ложились спать без меня. И я знала об этом. Мама была в домашнем платье, папа – в белой рубашке и брюках, только без галстука. Запомнилась мне эта белая его рубашка.
    Знакомые книги, крахмальная скатерть, астры в глиняной вазе. Астры? Свежие, сиреневые, – а на улице уже были заморозки. Родители смотрели какую-то позднюю передачу, папа смеялся взахлеб.
    Мы с Ратхом пошли на кухню пить чай. Мы пили чай, и я подумала вдруг – и об астрах, и о том, знаю ли я своих родителей. И провела рукой по лицу: чертовщина зашла слишком далеко, пора с нею кончать. Конечно же, это мой дом, и это – мои родители, а астры, ну что астры – о моей невнимательности еще в школе ходили легенды.
    Я отняла ладонь от лица. Ратх пристально на меня смотрел, ни о чем не спрашивая.
    - Через неделю, - сказала я, - через неделю мы покончим с этой глупой шуткой.
    Он молча кивнул. Потом он ушел, и я, споласкивая чашки, умываясь и разбирая постель, думала о том, что транспорт уже точно не ходит, а он идет по мокрому черному городу, без зонта, на окраину, где стоял его дом. И вот уже родители выключили телевизор и погасили свет, папа ушел в кабинет, а мама постелила себе в зале.
    И всю ночь шел дождь, капала вода с тополиных ветвей на жестяной подоконник. Дождь дрожал за окном, бросал на стекло скомканные листья, похожие на газетные обрывки, ветер стучал кулаком по стеклу, и сухой жилистый лист, лежащий на карнизе с прошлой жизни, расплылся, расползся, потерял контуры.
    Поутру черная грязь заполнила двор. Деревья стали хрупкими и голыми.
    Неделю подряд сквозь дырявые сети ветвей сыпался стеклянный дождь в помятый и почерневший город. Плачущий звук с утра и до нового рассвета стоял в размытых улицах. Мокро хлюпало, урчало в водосточной трубе под моим окном, стекало по стеклам жидким клеем.
    Когда я шла на работу, раскисшая осень ничем не радовала глаза: набрякшие жилки, оставшиеся от серой листвы, в гнилых лужах - грязная пена.
    Ночи скрывали некрасивую пору увяданья, но легче не становилось. Странная тревога поселилась в них. Будто бы кто-то, булькая, подходил к самому окну, и на маленьком балкончике, почти рядом с моей постелью, слышалось шарканье и хлопанье – словно бы там собирались ночами огромные черные птицы. И, особенно, тревожил меня стеклянный стук, как кулак по стеклу, будто кто-то продрог и просился в дом, или звал меня, или предупреждал о чем-то. Ветер выл и болтался за окном, ночные ливни застывали на лету. Я в те ночи часто поднималась с постели, садилась на широкий подоконник. Я открывала форточку, и горький дух, хрипевший за окнами, немного смягчался. Начинало пахнуть речным дном, мокрыми крышами и мокрым асфальтом. Брызги черных ураганов долетали до меня, становясь простой водой, которая капала из форточки, и было видно, как в маленькой жестяной лужице на карнизе собираются настоящие маленькие пузырьки.
    Я где-то прочитала в те дни, что поздняя осень похожа на догорающую свечу. Но в том городе, куда мы вернулись с Имантом, вообще не было никакого огня над свечой – только тающий воск. И визг, и кулак колотился по окнам.

    Прошла неделя. Накануне вечером Имант долго сидел у меня, прислушиваясь к черной непогоде, и все, как будто бы, было решено. Но в день, когда мы отправились на причал, распогодилось: посинело небо, отражаясь, почти по-весеннему, в ручейках, по которым корабликами бежала еще не превратившаяся в прах листва.
    Корабли никуда не делись. Они приветливо покачивались, и трап был спущен. Нас ждали.
    - Как тебе эта планета? – спросила я Иманта.
    - Я не разобрался толком в ней, - ответил он.
    Он помолчал и сказал после паузы:
    - Если хочешь, мы останемся еще на неделю.

    В тот день все выглядело безобидно, и мы остались еще на неделю, а потом еще на неделю. Выпал снег и растаял, похолодало и потеплело, и снова выпал снег. Находились какие-то дела, а потом – новые дела. Корабль по-прежнему стоял у причала. И вот, однажды, поздним вечером, Имант позвонил мне и глухо сказал, что есть у него какое-то странное предчувствие.
    - Я сегодня там был, - сказал он, - давай вернемся. Завтра.
    Но завтра не получилось, и послезавтра – тоже. Мы договорились на какое-то определенное число, дня через три или четыре, но накануне поссорились, – к слову сказать, впервые. Я теперь не помню причины. Скорее всего, ее не было. Какое-то недоразумение.
    Имант ушел, не прощаясь, и когда наступил назначенный день, я не знала, что же мне, собственно, делать. Помню, мы договаривались на семь вечера. Я ушла из дома без пяти семь, а Имант пришел в начале восьмого. Моя мама, ничего не знавшая ни о кораблях, но о ссоре, сказала ему, что я, должно быть, гуляю, где обычно. Между тем, я поехала на причал.

    Это был черно-белый вечер. Тяжелые снеговые куски плавали в черных лужах. Талый дождь пах мглой и тиной, покинутым прудом. Асфальт у причала покрывала наледь. С ветвей дальних тополей, и с хвои елочек, росших у воды, свисали сосульки.
    Корабль не исчез. Но кое-что изменилось вокруг него, а может быть, и в нем.
    Во-первых, он стоял один, и мне показалось, что беспомощным одиночеством веет от него – не только потому, что другого корабля уже не было рядом, но и по какой-то другой причине. Во-вторых, трапа тоже не было. Однако, через некоторое время, человек в шуршащем плаще вышел из рубки, бросил трап, спустился по нему и ушел.
    Но самым главным было появившееся тогда, впервые, отчаянное ощущение черной дыры, в которую утекает время. Чувство это было таким сильным, что даже утомило меня.
    Огромное желание – подняться по трапу на корабль, побыть там несколько минут, притвориться, что за это время все встало на свои места и конец наваждению – чуть не забросило меня на корабль. Я уже взялась рукой за поручни трапа, когда подумала о том, что в моем собственном мире меня будет ждать двойник Иманта.
    “Согласно закону сохранения энергии, - сказал тогда, на корабле, Имант настоящий, - в наш собственный мир должны попасть наши двойники”. Это было ответом на вопрос – что будет с моими родителями, если я не вернусь домой. О его родителях вопрос не стоял. Все же, из вежливости, я спросила о его родителях. “О, - улыбнулся Ратх, - скорее всего, они не заметят подмены”. “А мои?” – спросила я. “Твои, в конце концов, – поймут”.
    Так вот, я тогда подумала, что, если вернусь одна, двойник Иманта может обернуться, как чудесный осенний свет, распадом и уродством, раскисшей тоской.
    Конечно, все могло выйти не так. Например, двойник Иманта мог бы не сутулится, или, может быть, у него оказались бы красивые ногти. Но мне вдруг не стал нужен его двойник с красивыми ногтями. И не то, чтобы я собиралась связать с Ратхом свою жизнь – что вы, нет, или поверила во всю эту галиматью с кораблями – ни в коем случае, а просто, внезапно, опустошение кольнуло мне что-то в душе сырой иглой, и захотелось уйти. Я уходила и думала: “Да это же просто гипноз какой-то, черт возьми!”, но мне очень хотелось оглянуться на наш корабль, над которым низко нависло небо, налитое приносящими мглу облаками.

    Я пришла домой, расстроенная больше, чем требовала обычная логика. Я уже снимала пальто, когда из кухни вышла мама, и сказала, что у Иманта что-то случилось, – во всяком случае, он искал меня, и глаза у него были отчаянные. Он прибегал несколько раз за вечер. Последние два раза он информировал мою маму о том, в какое место он идет меня искать. Я снова сунула руки в рукава пальто, и вышла из дома. Иманта я нашла в одиннадцатом часу, – он летел по слякоти и пеплу в резиновых сапогах и легкой курточке, и его глаза, глаза обычно сдержанного человека, на самом деле были невменяемые. Он что-то шептал про себя.
    Он тоже побывал на пристани, и, кроме того, - еще в десятке мест. Его руки дрожали сильнее обычного.
    - Мы уедим завтра, - сказал он.
    - Да, - отозвалась я.
    Ратх кивнул.
    - У меня тоже есть ощущение, - сказал он, будто бы продолжая начатую мной фразу, - что пока этот мир притворяется.
    Но назавтра меня задержали на дежурстве, что же было послезавтра, – не помню теперь. Корабль ждал нас еще два дня, а потом уплыл.

    Когда с пристани исчез корабль, дома осыпались астры. Запомнились мне те астры: большой букет, густомахровые, нежные: розовато-сиреневые, ярко-красные, оранжевые, как закат, и даже золотые. Я так и не вспомнила, когда они могли появиться у нас дома. Вряд ли, при всей своей рассеянности, я бы пропустила такие астры. Они обтекли одним днем. Лепестки лежали на скатерти огненными брызгами, розовато-лиловой пеной, и я еще подумала – как же много пены этой осенью.

    …Прожурчали дожди, прокричали ветра, – все было честно, зима предупредила о себе. В последний день осени - я уехала. А на другой день ударили морозы.
    До них мне казалось, что зима уже началась, в ноябре: снежок полетел одуванчиками, зачертило на стеклах замысловатые кружева, озера скрылись подо льдом.
    До самого моего отъезда мы продолжали ходить в походы. Ощущение последнего полета прошло, но не было уже и никакого чумазого чавканья, осеннего разгрома. Лед на озерах был так крепок, что по нему можно было ходить толпой. Осенняя листва и водяные травы смотрели на нас из-подо льда, и казалось, что холод остановил озерную душу, зафиксировал ее отражение, как это иногда случается на удачном снимке.
    Завьюжило по ледяной, уснувшей под листьями земле, по стеклянным озерам. В палатках уже не спали, собирались в большой землянке, которую Имант с друзьями вырубили в сосновом лесу. Градусник показывал минус пятнадцать, но было уютно. Пахло соснами, похрустывало под ногами, и мягкий, легкий снег не успел еще скрыть рыжий песок на склонах холмов.
    Но это еще не было зимой.

    Зима настигла меня в городе, где мне теперь предстояло жить. Русское словосочетание “ударили морозы” повернулось ко мне своей буквальной стороной. Мороз вломил по городу, как бревном.
    Только хруст стоял.
    Колотило дома, холод вгрызался в тело, и хлесткий, седой песок метели лупил по покрытым ледяной затверделой корой шарам фонарей. Ледяное небо, сквозняки подворотен, иней, соль и лед, ледяные глыбы домов и автобусов, не тающий белый песок на голых, холодных ступенях студенческого общежития, и – безграничное желание выспаться в рассветный час, когда звезды примерзают к небесам, сожженным холодом, и собственное мясо замерзает на костях.
    Более всего, первым впечатлением, запомнились заросшие толстым инеем фонари на синих улицах. Дни в декабре коротки, посреди недели мне не удавалось застать в том городе день. Фонари, вместе со светом, их окружавшим, в декабрьской метели напоминали полурасплывшийся - в синем холодном чаю - сахар.

    Между прочим, я откуда-то знала, что, когда мы опоздаем на корабль, осыплются астры. Планета, на которую мы прилетели, тогда впервые жадно усмехнулась.

    Студенческое общежитие было старым, с длинным деревянным коридором в полкилометра. По краям коридора, на торцах – окна в растрескавшихся рамах. Там же, по концам коридора, туалеты: по одному в каждом конце, древние какие-то, на вид им было лет четыреста. Я таких и не видела. До сих пор подозреваю, что дыры в них, прямо с нашего третьего этажа, вели в какую-нибудь выгребную яму. Иногда они забивались до верха, и тогда народ решал проблемы, не прибегая к их помощи. Рабфаковский декан, заходя в эти туалеты с какой-то проверкой, каждый раз огорчался. “Как же вы можете, - говорил он, - с вашей-то будущей специальностью”. Светлый он был человек, наш декан: только его, кажется, и могло это огорчить. Я сама привыкла к этому быстрее, чем ожидала от себя. Есть вещи, над которыми можно подняться, исключив их из своего сознания.
    Стояло общежитие у клинического сада, на отшибе, и, может быть, от близости больших зимних деревьев, от их дыхания разбитые стекла в кухнях зарастали инеем так обильно, что невозможно было различить в белых зарослях, где поросшее стекло, а где – просто куски сверкающего снега. Этот иней-снег белыми зернышками опадал на глубокий подоконник, рассыпался по полу мукой.
    Грех жаловаться: жили в общежитии весело. Спали – да, мало. Впрочем, ближе к ночи спать уже не хотелось. Напротив нашей комнаты обитали студенты-четверокурсники, у них была аппаратура, которой, согласно институтской версии, позавидовал бы сам “Битлз”. Предназначалось все это, конечно, для институтских вечеров, но они, ежедневно и понемногу, пользовались этим для себя. После часу ночи, когда в общежитии прекращались внезапные проверки (“взрослые” шастали по комнатам, выясняя, не предается ли кто-нибудь какой-нибудь порочной страсти, порочащее грядущую профессию), ребята вытаскивали свою аппаратуру в коридор. Включали щедро, на все пять этажей. Зависело это от многих факторов, потому случалось всегда внезапно.
    Мне нравились и танцы поздней ночью, и звезды на лестнице. От недосыпа душа и тело странно легчали, становясь полупрозрачными. К ночи наступало особое состояние: реалии и воздушные тени танцующих путались между собой, белые лебеди метели горячо кружились вокруг города, и жизнь казалась вечной.
    Один из студентов, бородатый шестикурсник, обладал роскошным басом. Он бродил ночами по лестницам, как худой призрак, с выступающими на крепком теле ключицами, и пел – для всех и ни для кого: “Живет моя отрада в высоком терему…”
    Он встречался и днем, но ночью это было острее. Когда кто-нибудь попадался ему на глаза, он раскланивался и пел особенно душевно. На лестничных пролетах текучей водой разливалась синева, черная пропасть за окнами дымила в щели белыми рассыпчатыми язычками. Светился иней - синие кроны, хвоя, неведомые белые острова. Летали в сквозняке снежные звездочки.
    Я помню ту синеву на ощупь, она шуршала и обжигала щеку нежным игольчатым прикосновением. Я специально выходила на лестницу, которая леденела, впитывая лепет и скулеж ветра. Но бас, как случай, никогда не появлялся по ожиданию.

    Однако вот что я хочу сказать, отвлекаясь от основной темы.
    Однажды ко мне приехала подруга из “прежней” жизни. Она была не самой близкой подругой, но, все же, мы дружили с детства, и мне казалось, что я хорошо ее знаю.
    В начале вечера ей наше заснеженное общежитие показалось очень милым, а мои соседи по комнате, все четверо (я была пятой), – людьми чудесными. Только удивили туалет и душ в подвале, из которого нужно подниматься по черным лестницам, где не было ни лампочек, ни половины стекол, где не таял снег, и уже в сумерках казалось, что глубокие звезды горят прямо рядом с тобой. Мы сказали ей, что ко всему можно привыкнуть.
    Она, кажется, нам поверила, и ровно в одиннадцать вечера легла спать на мою койку. Койка стояла возле самой двери, но она разделась, – ей казалось, что, таким образом, она что-то дает понять. Но никто, конечно, ничего не понял. После одиннадцати к нам обычно заходили гости, так случилось и в этот раз, - тем более, что день был субботний, накануне выходного. Мне было жаль подругу, но я ничего не могла для нее сделать.
    В три ночи соседи включили музыку, и все, разумеется, пошли танцевать – кроме подруги, которая, хотя и оделась, и выходила дважды, – но только для того, чтобы, пытаясь перекричать музыку, высказать какое-то свое мнение. Ее никто не услышал. Перед нашей комнатой прыгало четыре этажа пятиэтажной общаги. Первый, нижний, был не жилым.
    А утром, когда она все-таки немного выспалась, пришел к нам в гости сосед, с только что привезенной из деревни жирной курицей, и мы поставили эту курицу жариться, а ее, уже почти готовую, стащили на кухне прямо со сковородки. Все это было в обычаях нашей общаги, но знакомая всерьез расстроилась. Ей показалось, что я живу в вертепе.
    Мы, всей комнатой, пытались объяснить ей, что мир нужно принимать таким, как есть, но уже не смогли это сделать.

    Я запомнила эту историю по двум причинам. Во-первых, не верилось, что это - та самая девочка, которую, несколько месяцев назад, восхищали мои рассказы о ночевках в палатках, и летящих листьях. Я попробовала растолковать ей то общее, что было в полете листвы и ночных танцах. А также, что те, кто не давал ей спать ночью – на самом деле, как ей и показалось вначале, большей частью, хорошие люди. Но она меня не понимала. Правда, она и в походы не ходила, и неизвестно, как бы оно там обернулось, и все же мою знакомую как будто подменили. Она не понимала меня так крепко, что я тогда еще подумала, – не ее ли двойник рядом со мной.
    Во-вторых, я сама, так легко, казалось бы, вписавшаяся в новую жизнь, все труднее, на самом деле, принимала ее. Бытовые мелочи оказались мне легки, но в чем-то другом, более глубоком и менее видимом, я была подобна своей гостье из прошлого.
    Может быть, потому и было мне легче принять новых людей, чем неуловимо изменившихся и меняющихся прежних.

    Больнее всего изменилась мама. Она больше не говорила, что среди рабочего класса встречаются самые чистые индивидуумы, и не шутила в адрес гнилой интеллигенции, к которой они с папой принадлежали. Она больше не считала, что знакомство с Имантом полезно для меня.
    Вероятно, предполагалось, что с моим отъездом история эта оборвется сама собой, как множество других. Без сомнения, в институте меня ждало настоящее, достойное меня, одним словом. Не на рабфаке, конечно – рабфак был случайностью в моей, как казалось родителям, звездной жизни.
    Мама моя все замечательно умела объяснять.
    Она пыталась объяснить мне – решительно все - и в этот раз. Мама говорила, что Имант в моем подсознательном представляет собой мой город, и я бессознательно радуюсь ему, потому что скучаю по дому.
    Мама привлекла в эту историю моих друзей, которые или не знали Иманта, или уже были недовольны им. Несколько моих друзей тоже пытались мне что-то объяснить. С подсознательным и бессознательным я предпочитала разбираться сама. С друзьями объясниться было труднее. У них для меня нашлись готовые объяснения, а у меня для них – нет.
    Да и не имело смысла объяснять, что Имант менее всего отождествлялся с моим городом. А также, что не он один навещал меня.

    Зато наши рабфаковские парни все поняли, когда увидели Иманта.
    Я не рассказывала о нем. Мало ли какое у кого прошлое, это не засчитывалось. Мне кажется, я нравилась сразу нескольким ребятам. Но Имант стал вне конкуренции, как появился.
    Его приняли, как данность и отнеслись к нему бережно, трогательно даже. Ребята делали возможное и почти невозможное, чтобы он мог встретиться со мной - или продлить встречу.
    Имант приезжал ко мне поздно вечером, после работы: один или два раза в неделю. Его смена оканчивалась в пять - в том городе. Последний междугородний автобус уходил в десять вечера из города этого. По расписанию автобус шел два с половиной часа, но, если шофер не педант, - быстрее.
    У нас было два часа в лучшем случае. За это время ему нужно было, к тому же, найти меня.
    Он находил меня. Он чувствовал меня в этом городе, среди жестокой зимы, скрипящего, вышибающего слезу холода. Он высвистывал меня в клиническом саду, где снежный цвет покрывал мороженые ветви, а морозный пар опережал прохожих. Он находил меня в автобусах со стеклами, покрытыми свирепым, жгучим цветением ледяных папоротников, отыскивал в проемах лестниц с разбитыми окнами, заросших снежной паутиной.
    Сон, зыбкость, болтанка штормовая - лестничные клетки, битое стекло льда, ледяные цветы, долго не тающие на оконном стекле от дыхания, серебряная звездочка в глубине черного окна. Мороз в ту зиму был такой, что и волокна инея, острые, как лезвие, не сразу таяли в руках, резали пальцы. "В пруду бело, серебряно от лилий…" Я никак не могла вспомнить тогда, кто это сказал. Строка, будто бы, возникала из самой зимы.
    Приезд Иманта означал пропуск занятий в его собственном институте, а если ему удавалось немного задержаться у нас - то и ночевку на вокзале.
    Ночью, на кухне с треснутым окном, греясь над голубым костром газовой горелки, над нашим общаговским чайником в цветочек, я не могла представить, что делает Имант на ночном вокзале, и каково ему, без сна, уезжать на работу в утреннюю стужу. В то самое время, когда тяжело из предрассветных снов выходить в такой жесткий, преджизненный декабрьский холод в глубоких звездах, - что, кажется, - выходишь без скафандра в открытый космос.
    Лопнул какой-то суровый шов, удерживающий лоно, в котором я до того находилась, и вечность хлынула в него. Никакие шерстяные вещи не спасали от этого чувства. Город предрассветный захлебывался снегом. Мороз царапал щеки проволочной щеткой. Раскаленный снег тек в щели автобусов, куда мы набивались всей компанией. Добрая половина нас обычно и просыпалась в этом автобусе, когда утренние звезды уже бледнели, а снег приобретал какой-то особый, яблочный запах.
    Имант покашливал уже постоянно. Его смуглое лицо побледнело. К январю загар совсем сошел с него, и оказалось, что его кожа бледнее, чем это можно было предположить.
    Казалось, что зима никогда не кончится. Я не вспоминала осень, и не строила планов. Не имело большого значения ни прошлое, ни будущее. Прошлое стремительно усыхало, будущее было безымянным. Пожалуй, я немного жалела только о лете, когда я еще плохо знала Иманта, но уже могла бы быть счастливой - но и сожаление не имело деталей.














































































    Вам это будет интересно!

  • Иные миры
  • Миры Яцека Йерки.


  • Последние новости


    Бхастрика

    Техника бхастрики имеет много общего с капалабхати, но существуют и значительные различия между этими упражнениями. Йоги часто расценивают капалабхати как облегченную разновидность бхастрики, что позволяет использовать последнюю для освоения более сложного этапа очистительной дыхательной гимнастики. Для выполнения бхастрики наибо...
    Читать далее »

    Дхарана и дхьяна, или концентрация и медитация

    Дхарана и дхьяна – шестая и седьмая ступени системы Патанджали. Наряду с пратьяхарой и самадхи они составляют раджа-йогу. Чем отличается концентрация от медитации? При концентрации включается только разум; при медитации – сердце и все существо в целом. При концентрации разум фиксируется на каком-то определенном предмете. Меди...
    Читать далее »

    Йога пальцев

    В руках расположены удивительные энергетические каналы, связанные с целой функциональной системой и носящие название органа, на который они замыкаются. Положение рук – мудра, строго определено каноном и имеет тайный символический смысл. Знатоки мудры насчитывают сотни различных значений в комбинациях и фигурах, изображаемых пальцами. Йо...
    Читать далее »

    Массаж глаз

    Его выполняют, когда чувствуют, что глаза устали во время какой-либо работы (чтение, шитье). Это упражнение может входить в комплекс, но может быть и самостоятельным. 1. Через ноздри делают спокойный и полный вдох. Приближают ладони к глазам так, чтобы получился угол, равный 45°. 2. Через нос делают выдох. В этот момент начинают мас...
    Читать далее »

    Заключение

    Секрет йоги заключается в том, что она взаимодействует с человеком в целом, а не с какой-то одной сферой его физиологической и духовной жизни. Она сопряжена с физическим, умственным, нравственным и духовным развитием индивида. Она укрепляет силы, уже существующие внутри нас. Начиная с улучшения здоровья, благоприобретенного отличного физического состояния, она шаг за шагом охватывает ментальну...
    Читать далее »

    Наули

    Данное упражнение йоги называют устранением прямых мышц живота. Действие наули не имеет ничего общего с уддияной бандхой, хотя отдельные элементы выполнения обоих упражнений совпадают. Исходное положение для наули то же самое, что и для уддияны бандхи. Сначала нужно вдохнуть максимально полно, а затем выполнить уддияну баядху. После этого прямые мышцы живота напрягаются, а живот выпячиваетс...
    Читать далее »

    Процедура полоскания горла

    Необходимо также заботиться о здоровье горла. Миндалины, расположенные в горле, – часть иммунной системы. Они представляют собой барьер, защищающий организм от болезнетворных микробов, проникающих извне. Процедуры вамана-дхаоти и джаля-нети весьма благотворно влияют на состояние горла. Для борьбы с заболеваниями горла есть комплекс упражнений. Гигиеническое полоскание горла солонова...
    Читать далее »