Иные миры
Иные миры
(Повесть)
Татьяна Гоголевич
“Всякий звук умолк, а этот – нет, и в полрезьбы, но так протяжно
Длился, не кончался, не кончался он, покуда не кончился”.
(М.Щербаков, “Циркач”)
Скорее всего, заканчивался октябрь. Оттенки позднего вечера, подсвеченного фонарями, уже не имели розовато-коричневой теплоты, которая появляется, пока осень не слишком глубока. Это могло произойти и в ноябре, потому что в нашем походе в горы в начале ноября мир, как будто бы, еще не изменился.
В любом случае, на том причале была уже поздняя осень. В глубоких морщинах наклоненного к воде тротуара застряли иссохшие бежевые листья. Сиреневый сугроб опавшей листвы под фонарем, шевелясь, казался странным живым цветком. На причале росли только ели. Листву принесло из ближайшего сквера. Там бродил ветер, вяло потрошил тополя. Хотя, кажется, потрошить уже было нечего.
Я еще не понимала тогда, как глубока осень. Кто-то наверху спокойно и уютно вышивал ткань моей судьбы, кладя стежок за стежком. Мы все лето ходили в походы, а потом еще сентябрь и октябрь. Летний жар вечера, когда я шла по городу, а он ехал в автобусе, и, увидев меня, вышел, спокойно перешел в горящую осень. Она уже отгорела, но я еще не чувствовала этого. Все было просто: вначале цвели розы, потом листья ложились под ноги лепестками. Я скоро должна была уехать. Казалось странным, что он, мой внезапно появившийся приятель, все еще со мной.
Над Волгой размазывался туман, несильный: нечетким контуром сквозь тьму различались горы. Вода была тиха. Ветер, бродивший по городу, замирал у Волги. У берега чуть покачивались два легких судна, похожих на чайные клипера. С гор принесло запах можжевельника, листвы и последних цветов или ягод. От воды пахло рыбой.
Корабли, необычно чистые, будто вымытые с мылом, притягивали взгляд. Над ними поднимались стройные мачты. С мачт к рубкам множеством проводов спускались антенны. Они металлически поблескивали в темноте. В то время на таких судах плавали ихтиологи или гидрографы. На одном из кораблей светилось окно, ложилось на воду золотым мерцающим пятном. Нам показалось, что слышится тихий печальный мотив, но, когда мы подошли к воде, музыка исчезла.
С корабля, где горело окно, на причал спускался крутой тоненький трап с веревочными поручнями. Я забежала на него, и он закачался подо мной, поскрипывая. Сама не знаю теперь, зачем я это сделала. Может быть, захотелось пройти по узкому трапу над черной водой, может быть, - подразнить товарища. Я видела, с каким интересом и сожалением он оглядывал этот корабль – вначале корабль, а потом – канат, который свисал с борта, как перевел взгляд с края каната на причал, отмеривая расстояние холодной темной воды. Трап спускался на неосвещенный угол причала, я заметила его первой. Было что-то в этом трапе особенное, приглашающее.
Я опомнилась уже наверху, у железной калиточки, ведущей с трапа на корабль. Ее заперли изнутри. Может быть, на этом бы все и кончилось, но товарищ поднялся вслед за мной, просунул руку к дверце и открыл ее. На палубе было темно, и тогда он прыгнул на перила борта, оттуда – вниз и протянул руки ко мне. Я осторожно шагнула в темноту, где слегка виднелись только ладони, и мой приятель поймал меня, поставил на палубу.
На корабле стояла ночь, густая, как черный кофе или, даже, сочная, как слива. Я оступилась на тонких каблучках, и спешно пригладила взметнувшуюся одежду - на мне были расклешенные пальто и платье, к счастью, длинные. За время наших походов я успела отвыкнуть от каблуков и платья.
Корабль, на который мы забрались, немного походил на обычный речной “Омик”, очищенный от всего лишнего. Когда глаза привыкли к темноте, мы различили моторную лодку на палубе, и рубку, и спуск вниз, в трюм, и целую стаю чаек, сидящих на воде поодаль. Причал с корабля казался странно далеким. Было часов одиннадцать.
…Его звали Имант, Имант Ратх. Я знала о нем почти так же мало, как и в первый день знакомства, когда он вдруг оказался на улице вместе со мной, и прошел квартал, насвистывая и не глядя на меня, а потом спокойно спросил, который час.
Он мог бы и не выходить из автобуса на две остановки раньше. Мы оба держали путь на подготовительные курсы в политехническом. Только Имант готовился в политехнический, а я собиралась освежить физику для другого ВУЗа. Мы оказались в разных группах. Через день, без предисловия, которое обычно предваряет отношения, он встретил меня после занятий. Он стоял у стены, немного горбясь, и у него тогда еще не отросли волосы. Институт он знал, как свои пять пальцев. До армии он уже начинал учиться в этом институте.
Мы, как будто бы, о нем не говорили. Тем ни менее, к осени, я каким-то образом знала, что он любит Бредбери и Хемингуэя, а также ромашки и сон-траву, и запах диких, ночных фиалок. И что дома у него живет большой серый кот с древним русским именем, а его любимый ландшафт – озера, окаймленные лесистыми горами.
Но прошлого у него словно бы не было. Он не рассказывал о нем. Я знала только о ручье, текущем меж гранитных валунов. В ручье водились рыбы. Имант, одиннадцатилетний мальчик, ложился на камни и смотрел на рыб.
Он любил русскую бардовскую песню, но сам не пел. Он и говорил по-русски мало, хотя и чисто, стеснялся писать. До 13 лет он прожил в Эстонии, в 360-ти километрах от Питера, - на эстонской стороне города Нарвы. Его детские друзья были эстонцами. Между тем, в его паспорте стояло “русский”, его семья считалась русской, и сам себя он считал таковым.
Как-то он обмолвился, что Ратх – не настоящая фамилия его отца, и что его самого когда-то звали иначе. Паспорт он получал в России. Русские друзья легко перекрестили его из Иманта в Диму, однако, почему-то, продолжали звать Имантом. Это имя пристало к нему, как к другим пристает кличка. Собственно, в паспорте было записано “Иманд”, но он произносил и писал свое имя с мягким окончанием.
У него дрожали пальцы. Ходил он стремительной походкой – одновременно скованной и окрыленной. Может быть, оттого, что в его ходьбе не участвовали руки, он, шагая, казался нахохленной птицей, не приспособленной для перемещения по земле. Странный был у него подчерк. Он мог писать чрезвычайно отчетливо и аккуратно, красиво разделяя буквы. Но я видела его записные книжки с причудливо скачущими буквами, то слишком резкими, то – неуверенными по-детски, и целые строки то словно бы прижимались к бумаге, то казались окаменевшими.
К осени его волосы, блестящие и густые, опустились до плеч. Он стриг их “под пажа”. Жесткие скулы, высокий лоб, удлиненный тонкий нос, наблюдательные темные глаза, чистая смуглая кожа, и – не выцветающие на солнце, отливающие холодным темным золотом длинные прямые пряди. На некоторых фотоснимках они выходили почти черными, и его можно было принять за индейца. Я сказала ему об этом, а он пошутил, что одна из его прапрабабок была китаянкой. Может быть, это и не было шуткой. Его глаза формой напоминали миндаль, их наружные края чуть-чуть опускались вниз. И у него были крепкие плечи и ноги, грубые от работы на токарном станке ладони, красивые запястья и длинные пальцы с неаккуратными ногтями. Он ходил летом в пестрых рубахах, а осенью – в штормовке, и когда смеялся, откидывал голову, закрывал глаза и показывал безукоризненные белые зубы. Только в это время он и казался уязвимым.
С той же простотой, с которой он вышел из автобуса мне навстречу, он пригласил меня, изнеженную домашнюю девочку, в походную жизнь. Я любила вечера при свечах, хорошие книги и хорошую музыку, бальные танцы, театр и общество интеллектуалов. Такая вещь, как осень и дожди, например, предполагала зонт и плащ, теплый свитер и вечер с чашкой горячего чая у окна. Я и сама не могу объяснить, как это произошло. Просто, одним словом. Он меня, как будто бы, не уговаривал. Его решительность была ненавязчива.
Из-за своей сдержанности он вообще казался простым, хотя таковым не являлся. Однажды он объяснил мне, закончившей физико-математическую школу, один из сложных вопросов по физике. Мне легко давалась математика, и почему-то всем казалось, что так же легко дается мне физика. Но это было не так. Я понимала только оптику. Легкость, с которой Имант растолковал, – оперируя несколькими словами – то, что казалось необъяснимым, вызвала у меня чувство неловкости.
Как-то мы вместе сидели на лекции. Имант почти не делал записей – две-три формулы за лекцию. Между тем его тетрадь была исписана. Я взяла ее и пролистала. Между формул встречались строки, “Ах, как хочется в синий лес, Ах, как хочется в черный бор, Но мой транспорт сломался весь, Я сижу и листаю альбом”, “А может, дурачина я, и эти рожи чинные уставились совсем не на меня”. “Подари мне Анри Руссо свое детское колесо”…еще что-то, такое же.
Он поступил на вечернее отделение и вернулся на завод, где работал с 14 лет. На одной из прогулок он подвел меня к большой стеклянной витрине Дома Технического Творчества. За стеклом лежал аккуратный маленький станок.
- Как тебе это? – невыразительно спросил Имант. Я пожала плечами. Мы отошли от витрины, и лишь годы спустя я узнала, что этот станок Имант сделал со своими двумя друзьями, когда еще учился в училище.
Позднее он устроил мне настоящую экскурсию на свой завод. Должно быть, ему казалось, что я увижу то, что видел он. Но, пожалуй, меня удивило лишь пламя, вырывающееся из горна печи, где обжигали металл, – само количество пламени в закрытом помещении, и еще – девушка моих лет, управляющая огромным краном.
…В тот год мне было девятнадцать, а Иманту Ратху – двадцать один.
Туман подплыл к кораблю. Пропали горы, причал затянуло дымной вуалью. Все немного размылось. Только над нами, наверху, в черном небе горели звезды – нежные, белые и дрожащие. Туман пах мятыми кленовыми листьями и горьковатым вином, настоявшимся в дубовых бочках. Неудивительно: этот туман приплыл с того берега, где лежал заповедник.
… В заповедник мы первый раз пошли осенью, когда под веснушчатыми кленами уже собрались пухлые ворохи звездчатых, светло-золотистых листьев, будто бы обрызганных пурпуром и медью. Может быть, какой-то вирус жил в тех кленах, обсыпая листву разноцветными пятнышками. Но это было красиво, казалось однажды начавшимся и нескончаемым карнавалом. Разноцветные летающие пятнышки напоминали конфетти.
Шла удивительная осень. Никогда потом не была она такой теплой и яркой. Пахло корицей в кленовом лесу на скалах. Золотые лучи текли из крон, выхватывая салатовые, оранжевые, лимонно-желтые, алые пятна на золотом. Алые листья, яркие, как маки, пролетали над дорогами, выстланными листвой. Цвет веселил, казалось, что отовсюду тянулись губы, и всюду глядели широко открытые глаза, и везде трепетали крылья бабочек.
До заповедника было уже так много походов, что у меня появилась для них одежда и обувь, и я могла пройти километра четыре подряд, не отдыхая. Имант брал меня на песчаные высокие холмы и каменные скалы, на озера с оранжевыми кувшинками, на неведомые мне до того протоки и острова. Он просто показывал место и смотрел на меня, осторожно, искоса – как это мне. Вначале мы путешествовали вдвоем, но недолго. Не больше месяца прошло прежде, чем я узнала его друзей. В заповедник мы ходили только с его друзьями. Это, наверное, было необходимо и из соображений безопасности.
Друзья Иманта занимались скалолазаньем. Заводской турклуб: спортивная, сплоченная и несколько разношерстная компания. На скалы ходили серьезные спортсмены, туристы-любители и просто любители отдохнуть. Простые рабочие, инженеры. Возраст – от моих девятнадцати (одна девочка) до сорока с лишним.
Я тогда еще жила с родителями. Моих родителей радовало, что я физически окрепла. Они отпускали меня в походы с ночевкой. Собственно, им нечего было бояться: безобразий в спортивной компании не практиковалось.
Мама поощряла и наше знакомство с Имантом. Она говорила, что до него все мои близкие знакомства отличались рафинированностью. Еще она говорила, что среди рабочего класса встречаются самые чистые индивидуумы, и что-то шутила в адрес гнилой интеллигенции, к которой они с папой принадлежали. Ей тогда на самом деле хотелось, чтобы я познакомилась с рабочими. Она полагала, что это будет полезно для меня.
Мы с Имантом ходили в горы с опозданием, отдельно от других, уходящих, обычно, после обеда в пятницу – из-за моих дел, из-за того, что моя вторая смена в поликлинике оканчивалась порою в девять. Еще - из-за моих друзей, с которыми я продолжала, конечно же, встречаться, и с которыми не знакомила Иманта: его, наверняка, сочли бы дурным тоном.
Я уже чувствовала, что он – не дурной тон, но мне не хотелось ничего объяснять своим друзьям, понимавшим и в музыке, и в политике, и в одежде. Имант одевался кое-как. Он не надел бы мятое или несвежее, но его вещи могли не гармонировать между собой, он носил свитера, которые подчеркивали, как он сутулится. Он имел два пальто, одно короткое, другое длинное, которые ему не шли. Короткое пальто было слишком коротким, а длинное не вязалось с его резкими, угловатыми движениями. Кроме того, он мог оказаться непредсказуем, – например, не поддержать разговора, ничем не объясняя этого. Однажды я все-таки взяла его с собой в один приличный дом, а он держал себя отчужденно, и не пытался сгладить неловкости, возникающие по его вине.
Но он был хорош в штормовке и рваных джинсах в лесах заповедника, где светящейся лампой горел кленовый подлесок на скале и отраженья высоких ветвей пахли в реке камнем и прибрежной синей ежевикой. Он становился другим человеком, он сам превращался в потоки листвы и ветра.
Однажды мы шли в заповедник в пятницу вечером, после моей второй смены. Тропа вела между скалой и обрывом, и только одно место, в лесном распадке, подходило для привала. Мы сбросили рюкзаки на ворох листьев. Горел закат. Имант зачерпнул пригоршню палой листвы, улыбнулся светло, сказал:
- Смотри, листья – как лепестки. Вот лепестки розы, а вот – хризантема, а это – лилия. А вот красный тюльпан.
Дул ветер, расплескивал листья в его ладонях, унес маленькое легкое перышко, лежавшее сверху.
Я бы не додумалась до лепестков, но потом, всю оставшуюся осень, глядя на разбредавшуюся листву, говорила себе: «Вот закат, а вот красное легкое вино, а это вишня, а это кофе пролилось, а это – абрикосовая мякоть…»
И еще рассвет, и темная слива, и спелая земляника, и сирень, и снова - розовые тугие лилии… Земляникой и дымом пахла одежда Ратха, пепельно-золотая его голова терялась среди солнечной листвы. Остался черно-белый снимок, – он сидит, наклонившись к листве, свитер, удлиненный овал лица, гофмановский профиль. На фоне серой воды – листва и рассыпанные по плечам пряди – одним тоном.
Потом пошли прозрачные дожди. Промокшие леса потемнели, как только что вынутый из воды янтарь. Когда дождь стихал, глубокий синий цвет заполнял небо и воду. От набравших влагу хрустальных листьев промокали кроссовки, приходилось нести с собой резиновые сапоги. Откуда-то, вдруг, появилось огромное количество нежности. Дожди смягчали осень, и кисти трясущегося на ветру бересклета походили на перебираемые невидимыми быстрыми пальцами астры.
…Поскрипывали цепи. Чуть ощутимо ходила вода под кораблем. Рыхло стелился туман, лохматый, как уши щенка. Он все еще был легок. Затаенно дышала река.
-Санечка, - сказал он мне, едва касаясь сзади моих волос, - Сашенька.
Однажды мы пошли в поход совсем поздно. В половине одиннадцатого закончился танцевальный вечер, на который папа достал мне билет. Когда вышла с вечера, шел дождь, город казался таким черным и мокрым, что, собственно, я уже не предполагала похода. Но Ратх ждал меня у выхода, а дома у моих родителей, он же, уложил рюкзаки. Мы еще успели на последний автобус: заполночь, в косматом черном дожде, он перевез нас через ГЭС. Еще какой-то шалый автобус в час ночи высадил нас у тропы, ведущей в заповедник.
Ни луны, ни звезд, ни огней. Только на остановке, возле деревянной пристани, горел хилый фонарь, бледно освещал кусочек берега. Огромные валуны на берегу, в том месте, откуда поднималась тропа, были черны и мокры. Казалось, все сущее исчерпывается этими двумя словами. И лес был черен и мокр, а узенькую, невидимую глиняную тропу, вьющуюся между обрывом и скалой, залепленную черной листвой, размыло. Шел дождь, текла листва, булькающий, гулкий, дрожащий, стеклянный звук стоял над лесом. В этом, между прочим, был свой комфорт. Глаза постепенно привыкли к темноте, а ноги – к дороге, и мы прошли обычные пять километров до привала, где нас должны были встречать. Там, у подножья скалы, находилось одно спокойное место, огороженное скальным полукругом, – откуда бы ни дул ветер, не задувало костер. Мы промокли насквозь, пока дошли до стоянки. Это было не страшно, пока двигаешься – не страшно, а в палатке мы бы переоделись.
Но палатки не было. На обычное место привала натекла глубокая лужа.
Имант сбросил рюкзаки на камень посуше, сказал, что все будет в порядке, и ушел искать ребят. Он просил меня не уходить от рюкзаков. И я, действительно, довольно долго не трогалась с места. Вначале я слышала мягкие шаги Иманта, потом – отдаляющийся в развалины скал, мокрый треск плотно сросшихся ветвей и посвистывание. А дальше – только хлипающий, стонущий, шелестящий дикий лес с клубящимся мокрым листопадом, всплески и вздохи со стороны реки. Прошло примерно полчаса, и мне стало страшно.
Я решила спуститься к реке, и спустилась – по скользким камням, опутанным ежевикой. Вода с них так и текла. Волга поднялась, плети ежевики опускались прямо в нее, а раньше ежевику от воды отделяла полоса хрустящей гальки. Я выпила речной воды, и поднялась наверх. Мне казалось, что заблудиться там, даже ночью, невозможно - куда как проще: слева – Волга, справа – горы. Тем ни менее я заблудилась. Я прошла с полкилометра, прежде чем поняла, что иду по тропе в другую сторону – туда, где еще ни разу не была. Я подумала, что Имант, возможно, уже вернулся и беспокоится. Я позвала его, и тут кто-то огромный вздохнул рядом, и, осыпая меня фонтанчиками воды и листвы, едва меня не опрокинув, сопя, прохромал мимо – как раз в ту сторону, куда мне надо было возвращаться. Я закричала и оступилась, а оступясь, подвернула ногу.
Имант нашел меня по этому крику. Он появился на тропе с сумасшедшими глазами, все сразу понял, взял меня на руки и понес. Он сдерживал прерывистое дыхание, в его мокрых волосах запутался маленький, светящийся в темноте листик, а на капюшоне была мокрая паутина. Я крепко обхватила руками его плечи, и подумала, что почувствовала его только что, когда увидела глаза и нервные губы – всю его жизнь, о которой он мне не говорил, и суть его замкнутости и неуловимости, суть силы, сжатой пружиной таившейся в нем. И его отрешенность от обыденной жизни, и его покорное противостояние ей.
Он донес меня туда, где обычно делали стоянку, и громко свистнул. Из черноты появился его лучший друг, взял рюкзаки, двинулся в сторону горы.
Из-за дождя палатки поставили на вершине утеса, откуда вода скатывалась. Имант нашел эту палатку на ощупь, когда взобрался на утес, чтобы крикнуть: горы сходились вокруг того утеса амфитеатром. Крик, брошенный с утеса, многократно отражался эхом.
До трех ночи на вершине утеса для нас горел костер. Его было трудно поддерживать под потоками воды дальше, решили, что мы придем утром.
Имант поднялся на гору, не выпуская меня из рук, и только на мокрой скале, заплетенной березовыми корнями, как лестницей, ему помогли. Скала была почти отвесной, дождь хлестал, зашлепывая лица черными хвоинками и бледной листвой. Она казалась белой в темноте. Пахло мхом. Он густо оплетал березовые корни.
В палатке меня сразу же заставили выпить спирта из обтянутой брезентом фляги, отмерив дозу. Потом уже кто-то помог переодеться, растереть руки и ноги. Дальше стало тепло, и я ничего не помню. Даже как мне бинтовали ногу.
Когда я проснулась, было еще темно, только темнота чуть-чуть отливала голубым. Казалось, что голубизна идет от непрекращающегося дождя. Моя голова лежала на руке Иманта. Он не спал. Я потянулась, - насколько позволяла пятиместная палатка, в которой спали восемь человек, - и ощутила вдруг, что волосы мои высохли, а у Иманта они совершенно мокры. Край палатки, где он лежал, пропускал воду, а он не шевелился, чтобы не разбудить кого-нибудь.
…Туман плел свои кружева, сгущаясь. Казалось, что мы в горах. Вокруг нас плыли облака. Бегущим молоком, кипящей серой лавой. Лист прилип к железным перилам. Кусок осени проплыл в разрыве тумана. Скрип, плеск, вздох, всхлип. Скрипело и пиликало, как будто бы кто-то настраивал скрипку.
Тонкий профиль, смуглый и бледный, казался отстраненным и далеким.
- Представь, что мы на межпланетном корабле, - тихо и четко сказал он, не глядя на меня. – Сейчас туман закроет нас, и перенесет на другую планету. Там будет все почти так же, как у нас, такие же улицы, ты придешь к себе домой, потому что будет такой же дом, и там будут люди, похожие на твоих родителей. Но это будет другой мир.
Будто бы в ответ на его слова туман плотнее подошел к кораблю. Берег пропал. Ратх легко коснулся моей руки, кончиков пальцев, поднес их к своим глазам. Его пальцы были длиннее моих, но мои казались длиннее, потому что они тоньше, и мои ногти - овальной формы. А у него руки были грубыми, и ногти – плоскими и короткими, хотя его запястья были красивы. Даже в этом глупом коротком пальто. Я рассеянно спросила:
- Как же мы теперь вернемся?
- Просто, - ответил он. – Корабль будет ждать нас на берегу. Главное, нам через неделю сюда вернуться.
Я закинула голову. Звезды сверху еще немного просвечивали, но земли уже не было видно: ни того, ни другого берега. Блуждающая мгла дышала на нас свежестью, горькой осенней листвой далеких, исчезнувших, берегов, речною влагой.
Туман уже не бурлил, не казался кипящей лавой. Он свернулся в клубок, свил вокруг корабля плотное гнездо. Он был такой тяжелый, что, казалось, немного раскачивал корабль, когда облокачивался на один из бортов больше. Появилось ощущение открывающейся бездны и странного уюта. Бездна дышала сквозь туман, просачиваясь в невидимые прорези холодом. На железной поверхности собрались маленькие капли. Туман отразился в воде, и вода перестала быть зеркалом - а может быть, и совсем исчезла.
Имант уже не в первый раз говорил про межпланетный корабль. Я не очень хорошо запомнила того, что он говорил раньше. Что-то о том, что в определённых географических местах Земли перейти в параллельные иные миры легче, чем в местах обычных. Что человек сам творит неописанные физикой миры, и вымысел остается таковым лишь пока не становится частью переживания. Но когда это случается, происходит нечто, наделенное силой, способной действовать даже на несознательную материю.
Я дотронулась до его запястий, заглянула ему в лицо. Его глаза были печальны от какой-то невысказанной мысли. Он смотрел вглубь себя.
Замедленным мягким жестом он взял мое лицо в руки, как брал когда-то горсть листвы. Он ничего мне не сказал, просто смотрел на меня, тем же взглядом, которым только что искал что-то в себе, а я, почему-то, подумала, что, когда мы были в заповеднике в последний раз, кленовые листья были уже бледнее его золотых волос.
В тумане перемежались слои тепла и холода. Сквозь туман я вдруг почувствовала, как прилетела ночь, птицей села на поручни. Похолодало, потом потеплело, и, как-то незаметно, проявилось окно рубки. Стало уютно, как если бы свечку внесли в неосвещенную комнату. Окно, конечно, горело все время, но иначе – вначале слишком обыкновенно, потом - еле тлеющим далеким пятном. Теперь оно светилось, как звезда над туманным островом, покачивалось в клубах пара, как окошко бревенчатой избушки среди леса. Оно не освещало туман, но наполняло его светом, окрашивало. Я запрокинула вверх голову, – не было уже ни неба, ни звезд, над нами тоже плыл туман, подкрашенный золотистым. Ратх осторожно притянул меня сзади за плечи.
- Моя лунная девочка, - прошептал он, - лодочка лунная.
Становилось сыро. Стояла полная, глухая тишина. Ратх немного прикашливал, но даже его кашель звучал будто бы сквозь вату. Только иногда - что-то внезапно то пискнет, то звякнет, то охнет. И словно бы мягкие руки порой прикоснутся к лицу.
- Мы здесь одни? – спросила я Ратха.
- Не знаю, - ответил он протяжно. Он отпустил меня, шагнул к окну и заглянул в него. Я тоже подошла к окну. Оно запотело, сквозь него ничего нельзя было увидеть. Ратх тихонько толкнул дверь рубки, и она тут же, скрипнув, открылась.
- Здесь никого нет, - сказал он.
В рубке было тепло. Собственно, это, скоре, называлось каютой. Горела лампа, на деревянном некрашеном столе стояли два чистых стакана и термос. Рядом, в фарфоровом блюдечке, лежали кусочки сахару. На деревянной же лавке дремал чайник. Я дотронулась до него и отдернула руку: он был горячим. Пахло деревом и чаем. А окна изнутри были в синеве. Еще стояла свеча в подсвечнике. Все это напоминало сон. Нас словно бы ждали здесь.
- Кажется, мы здесь совсем одни, - пробормотал Имант.
Было так тепло, что я расстегнула отсыревшее пальто. На мне было фиолетово-синее платье, очень темное и любимое. Я звала его “чернильным”. Оно было такое темное, что серый воротничок с галстуком в мелких, таких же чернильных, цветочках, казался очень светлым. Платье шила мне мама. Кто-то сказал мне, что, когда я в этом платье, мои волосы тоже, как чернила, отливают фиолетово-синим.
Не знаю, почему мне запомнилось мое платье. Может быть, ночь в окне была такого же оттенка.
Платье…
Я подумала вдруг о недавнем бардовском концерте, о том, как долго выбирала к нему одежду и обувь. А друзья Ратха, туристы из заводского общежития, пришли на концерт почти в том же, в чем ходили в походы – в свитерах, советских или польских джинсах и даже в спортивных костюмах. Один из ребят пришел в лыжном костюме с начесом. Он очень непринужденно держался в нем.
Я сама последний раз надевала лыжный костюм “ просто так” в двенадцать лет, в пионерском лагере. Уже тогда в нашем отряде не все двенадцатилетние девочки решались “просто так” выходить в лыжном костюме. Весь концерт я вспоминала сосновые иглы и тяжелых птиц на шиферной крыше лагерного домика, и легкость своих движений. Сосны там росли так обильно, что хвоя, падающая на крышу, почти скрывала ее целиком. А птицы, когда ходили по крыше, стучали жесткими пятками, и мы просыпались от этого стука. Я вспомнила шуршание и живой, тонкий стук дождя по домику, и снова ощутила на себе алую теплоту своего лыжного костюма. К слову, в зале было холодно.
Мы вышли с концерта. Имант насвистывал: “И вот старый дом открывает наш ключ, Бывавший в иных мирах”.
Я сказала ему, подбирая слова к возникшему вдруг ощущению:
- Все это – так хорошо. Но почему же грустно, и все это так…
Я замолчала.
- Как? – спросил Ратх, обычно способный ждать реплики собеседника минуты. Он вообще не был склонен форсировать события, происходящие в чужой душе.
- Как будто бы - о лишних людях.
- А мы и есть лишние люди, - отозвался Имант. - Мы не вписываемся в общество.
Я знала, что он комсорг, и напомнила ему об этом. Кажется, он был комсоргом и на заводе, и в институте. Имант прищурился:
- Я пытаюсь держать этот мир в руках. Но он постоянно ускользает.
Я хотела возразить ему, но подумала вдруг, что среди моих друзей, существовавших параллельно с Ратхом, бардовская песня не считалась хорошим тоном.
Для этого имелись определения: “уровень КСП”, “самодеятельность”.
Имант сел напротив меня и тоже расстегнул свою куртку. Высвободил руки, оперся локтями на стол, положил на переплетенные кисти подбородок. На нем был свитер из колючей шерсти с заштопанными локтями. Бледно-золотистый свет падал на его лицо.
- Расскажи мне что-нибудь, - попросила я его.
Он задумался, и мне, почему-то, показалось, что он сейчас расскажет о своей семье, – иногда он говорил что-то теплое о младшем брате. Я, например, знала, что, в отличие от него, у его младшего брата красивые руки.
Но Имант заговорил о гранитных валунах, которые с ледникового периода лежат в Эстонии вдоль дорог, у рек, выступают вдруг, грудой, на песчаных дюнах в сосновом лесу. Иногда они встречаются в самых неожиданных местах. Камни эти пользуются уважением.
- Представь, - сказал Имант, - распаханное поле. На нем – островки огромных камней. Пашня бережно их обходит.
Его голос звучал тихо и быстро.
Они серые, черные, шероховатые на ощупь. В них нет галечной гладкости. Три-пять метров в диаметре. Кажется, они поднимаются из самой глубины земли, и когда стучишь по ним, этот стук, словно бы, возвращается в глубину. Издали валуны похожи на крупных морских зверей – лежбище тюленей, или котиков. Вода и ветры стирают острые грани, не видно сколов. Плавные линии. Как у облаков. Кое-где стоят курганы, сложенные из более мелких камней. Встречаются камни, очертанием напоминающие человеческий профиль.
Если идти от границы и дорог вглубь Эстонии, валуны собираются в скалы, в огромные гранитные массивы.
- Статуя Петра Первого в Питере, - сказал Имант, - стоит на таком же валуне.
- А причем тут Питер? – спросила я.
- Питер там же, близко…
Корабль качнуло. Имант протянул руку через стол, и, взяв обеими руками мою кисть, ссутулился над ней. Он смотрел на нее вначале так, как она лежала на столе, потом перевернул ладонью вверх. Словно бы что-то пытался прочесть. Или читал. Тень падала на его лицо, и я не различала его глаз – только темные круги под ними.
Далекий, замирающий и протяжный звук, чистый, как колокольчик, коснулся тишины. Другой звук - тонкий и горький – ответил ему. И еще один звук, странный и рваный, донесся до нашей каюты. Приоткрыло дверь, пепельный пахучий дым пополз в комнату. Имант встал, чтобы закрыть дверь, но задержался у порога. Тогда я тоже подошла к проему. Там так же клубилось, бледная звезда мелькнула низко над водой – или, во всяком случае, там, где до тумана была вода. Провизжала где-то цепь, жидкие тени, с неразборчивым клокотаньем, промазались мимо.
Еще один звук, низкий и тающий, дохнул на корабль из тумана. И какой-то беззвучный свет, дрожащий, хрупкий огонек, вспыхнул вдруг возле самого борта и погас – или скрылся.
- Почему ты рассказал про валуны? – спросила я. Мой голос прозвучал глухо.
- Ведь наш корабль покидает и мою планету, - тоже словно бы издалека, рассеянно отозвался Имант.
- …или уже покинул, - продолжил он.
- Где же мы? – спросила я.
- Где-нибудь в космосе, в межпланетном пространстве.
Мы оба замолчали. Я прислонилась плечом к плечу Ратха и закрыла глаза. Я, действительно, чувствовала таинственную вселенную, окружавшую нас. Казалось, что кто-то, дальний, большой и невидимый, приник к нам ухом и слушает нас. Причем, для того, чтобы он нас услышал, не обязательно было разговаривать.
Потом, вдруг, наступила тишина. Только напоследок что-то протащилось мимо нас с шелестящим стоном. Тишина стала другой, она отличалась от той, которая сопровождала нас до того.
Я открыла глаза. На берегу явственно горел электрический огонь, и весь берег был прорисован легким карандашом, сонный и чистый. Гибкая линия взлетевшей чайки прочертила серое пространство. Кудри тумана медленно плыли по воде.
Сырость вдруг пропитала тело.
- Кажется, мы приехали, - сказал Имант.
Вам это будет интересно!
Последние новости
Бхастрика
Техника бхастрики имеет много общего с капалабхати, но существуют и значительные различия между этими упражнениями. Йоги часто расценивают капалабхати как облегченную разновидность бхастрики, что позволяет использовать последнюю для освоения более сложного этапа очистительной дыхательной гимнастики. Для выполнения бхастрики наибо...Читать далее »
Дхарана и дхьяна, или концентрация и медитация
Дхарана и дхьяна – шестая и седьмая ступени системы Патанджали. Наряду с пратьяхарой и самадхи они составляют раджа-йогу. Чем отличается концентрация от медитации? При концентрации включается только разум; при медитации – сердце и все существо в целом. При концентрации разум фиксируется на каком-то определенном предмете. Меди...Читать далее »
Йога пальцев
В руках расположены удивительные энергетические каналы, связанные с целой функциональной системой и носящие название органа, на который они замыкаются. Положение рук – мудра, строго определено каноном и имеет тайный символический смысл. Знатоки мудры насчитывают сотни различных значений в комбинациях и фигурах, изображаемых пальцами. Йо...Читать далее »
Массаж глаз
Его выполняют, когда чувствуют, что глаза устали во время какой-либо работы (чтение, шитье). Это упражнение может входить в комплекс, но может быть и самостоятельным. 1. Через ноздри делают спокойный и полный вдох. Приближают ладони к глазам так, чтобы получился угол, равный 45°. 2. Через нос делают выдох. В этот момент начинают мас...Читать далее »
Заключение
Секрет йоги заключается в том, что она взаимодействует с человеком в целом, а не с какой-то одной сферой его физиологической и духовной жизни. Она сопряжена с физическим, умственным, нравственным и духовным развитием индивида. Она укрепляет силы, уже существующие внутри нас. Начиная с улучшения здоровья, благоприобретенного отличного физического состояния, она шаг за шагом охватывает ментальну...Читать далее »
Наули
Данное упражнение йоги называют устранением прямых мышц живота. Действие наули не имеет ничего общего с уддияной бандхой, хотя отдельные элементы выполнения обоих упражнений совпадают. Исходное положение для наули то же самое, что и для уддияны бандхи. Сначала нужно вдохнуть максимально полно, а затем выполнить уддияну баядху. После этого прямые мышцы живота напрягаются, а живот выпячиваетс...Читать далее »
Процедура полоскания горла
Необходимо также заботиться о здоровье горла. Миндалины, расположенные в горле, – часть иммунной системы. Они представляют собой барьер, защищающий организм от болезнетворных микробов, проникающих извне. Процедуры вамана-дхаоти и джаля-нети весьма благотворно влияют на состояние горла. Для борьбы с заболеваниями горла есть комплекс упражнений. Гигиеническое полоскание горла солонова...Читать далее »
